Стихи  /  Владимир Маяковский  /  Владимир Ильич Ленин

Владимир Ильич Ленин

Российской коммунистической партии посвящаю

❉❉❉❉


Время —

начинаю

про Ленина рассказ.

Но не потому,

что горя

нету более,

время

потому,

что резкая тоска

стала ясною

осознанною болью.

Время,

снова

ленинские лозунги развихрь.

Нам ли

растекаться

слезной лужею, —

Ленин

и теперь

живее всех живых.

Наше знанье —

сила

и оружие.

Люди — лодки.

Хотя и на суше.

Проживешь

свое

пока,

много всяких

грязных ракушек

налипает

нам

на бока.

А потом,

пробивши

бурю разозленную,

сядешь,

чтобы солнца близ,

и счищаешь

водорослей

бороду зеленую

и медуз малиновую слизь.

Я

себя

под Лениным чищу,

чтобы плыть

в революцию дальше.

Я боюсь

этих строчек тыщи,

как мальчишкой

боишься фальши.

Рассияют головою венчик,

я тревожусь,

не закрыли чтоб

настоящий,

мудрый,

человечий

ленинский

огромный лоб.

Я боюсь,

чтоб шествия

и мавзолеи,

поклонений

установленный статут

не залили б

приторным елеем

ленинскую

простоту.

За него дрожу,

как за зеницу глаза,

чтоб конфетной

не был

красотой оболган.

Голосует сердце —

я писать обязан

по мандату долга.

Вся Москва.

Промерзшая земля

дрожит от гуда.

Над кострами

обмороженные с ночи.

Что он сделал?

Кто он

и откуда?

Почему

ему

такая почесть?

Слово за словом

из памяти таская,

не скажу

ни одному —

на место сядь.

Как бедна

у мира

слова мастерская!

Подходящее

откуда взять?

У нас

семь дней,

у нас

часов — двенадцать.

Не прожить

себя длинней.

Смерть

не умеет извиняться.

Если ж

с часами плохо,

мала

календарная мера,

мы говорим —

«эпоха»,

мы говорим —

«эра».

Мы

спим

ночь.

Днем

совершаем поступки.

Любим

свою толочь

воду

в своей ступке.

А если

за всех смог

направлять

потоки явлений,

мы говорим —

«пророк»,

мы говорим —

«гений».

У нас

претензий нет, —

не зовут —

мы и не лезем;

нравимся

своей жене,

и то

довольны донельзя.

Если ж,

телом и духом слит,

прет

на нас непохожий,

шпилим —

«царственный вид»,

удивляемся —

«дар божий».

Скажут так, —

и вышло

ни умно, ни глупо.

Повисят слова

и уплывут, как дымы.

Ничего

не выколупишь

из таких скорлупок.

Ни рукам

ни голове не ощутимы.

Как же

Ленина

таким аршином мерить!

Ведь глазами

видел

каждый всяк —

«эра» эта

проходила в двери,

даже

головой

не задевая о косяк.

Неужели

про Ленина тоже:

«вождь

милостью божьей»?

Если б

был он

царствен и божествен,

я б

от ярости

себя не поберег,

я бы

стал бы

в перекоре шествий,

поклонениям

и толпам поперек.

Я б

нашел

слова

проклятья громоустого,

и пока

растоптан

я

и выкрик мой,

я бросал бы

в небо

богохульства,

по Кремлю бы

бомбами

метал:

долой!

Но тверды

шаги Дзержинского

у гроба.

Нынче бы

могла

с постов сойти Чека.

Сквозь мильоны глаз,

и у меня

сквозь оба,

лишь сосульки слез,

примерзшие

к щекам.

Богу

почести казенные

не новость.

Нет!

Сегодня

настоящей болью

сердце холодей.

Мы

хороним

самого земного

изо всех

прошедших

по земле людей.

Он земной,

но не из тех,

кто глазом

упирается

в свое корыто.

Землю

всю

охватывая разом,

видел

то,

что временем закрыто.

Он, как вы

и я,

совсем такой же,

только,

может быть,

у самых глаз

мысли

больше нашего

морщинят кожей,

да насмешливей

и тверже губы,

чем у нас.

Не сатрапья твердость,

триумфаторской коляской

мнущая

тебя,

подергивая вожжи.

Он

к товарищу

милел

людскою лаской.

Он

к врагу

вставал

железа тверже.

Знал он

слабости,

знакомые у нас,

как и мы,

перемогал болезни.

Скажем,

мне бильярд —

отращиваю глаз,

шахматы ему —

они вождям

полезней.

И от шахмат

перейдя

к врагу натурой,

в люди

выведя

вчерашних пешек строй,

становил

рабочей — человечьей диктатурой

над тюремной

капиталовой турой.

И ему

и нам

одно и то же дорого.

Отчего ж,

стоящий

от него поодаль,

я бы

жизнь свою,

глупея от восторга,

за одно б

его дыханье

отдал?!

Да не я один!

Да что я

лучше, что ли?!

Даже не позвать,

раскрыть бы только рот —

кто из вас

из сёл,

из кожи вон,

из штолен

не шагнет вперед?!

В качке —

будто бы хватил

вина и горя лишку —

инстинктивно

хоронюсь

трамвайной сети.

Кто

сейчас

оплакал бы

мою смертишку

в трауре

вот этой

безграничной смерти!

Со знаменами идут,

и так.

Похоже —

стала

вновь

Россия кочевой.

И Колонный зал

дрожит,

насквозь прохожен.

Почему?

Зачем

и отчего?

Телеграф

охрип

от траурного гуда.

Слезы снега

с флажьих

покрасневших век.

Что он сделал,

кто он

и откуда —

этот

самый человечный человек?

Коротка

и до последних мгновений

нам

известна

жизнь Ульянова.

Но долгую жизнь

товарища Ленина

надо писать

и описывать заново.

Далеко давным,

годов за двести,

первые

про Ленина

восходят вести.

Слышите —

железный

и луженый,

прорезая

древние века, —

голос

прадеда

Бромлея и Гужона —

первого паровика?

Капитал

его величество,

некоронованный,

невенчанный,

объявляет

покоренной

силу деревенщины.

Город грабил,

грёб,

грабастал,

глыбил

пуза касс,

а у станков

худой и горбастый

встал

рабочий класс.

И уже

грозил,

взвивая трубы за небо:

— Нами

к золоту

пути мостите.

Мы родим,

пошлем,

придет когда-нибудь

человек,

борец,

каратель,

мститель! —

И уже

смешались

облака и дымы,

будто

рядовые

одного полка.

Небеса

становятся двойными,

дымы

забивают облака.

Товары

растут,

меж нищими высясь.

Директор,

лысый черт,

пощелкал счетами,

буркнул:

«кризис!»

и вывесил слово

«расчет».

Крапило

сласти

мушиное сеево,

хлеба

зерном

в элеваторах портятся,

а под витринами

всех Елисеевых,

живот подведя,

плелась безработица.

И бурчало

у трущоб в утробе,

покрывая

детвориный плачик:

— Под работу,

под винтовку ль,

на —

ладони обе!

Приходи,

заступник

и расплатчик! —

Эй,

верблюд,

открыватель колоний!

Эй,

колонны стальных кораблей!

Марш

в пустыни

огня раскаленней!

Пеньте пену

бумаги белей!

Начинают

черным лататься

оазисы

пальмовых нег.

Вон

среди

золотистых плантаций

засеченный

вымычал негр:

— У-у-у-у-у,

у-у-у!

Нил мой, Нил!

Приплещи

и выплещи

черные дни!

Чтоб чернее были,

чем я во сне,

и пожар чтоб

крови вот этой красней.

Чтоб во всем этом кофе,

враз вскипелом,

вариться пузатым —

черным и белым.

Каждый

добытый

слоновий клык —

тык его в мясо,

в сердце тык.

Хоть для правнуков,

не зря чтоб

кровью литься,

выплыви,

заступник солнцелицый.

Я кончаюсь, —

бог смертей

пришел и поманил.

Помни

это заклинанье,

Нил,

мой Нил! —

В снегах России,

в бреду Патагонии

расставило

время

станки потогонные.

У Иванова уже

у Вознесенска

каменные туши

будоражат

выкрики частушек:

«Эх, завод ты мой, завод,

желтоглазина.

Время нового зовет

Стеньку Разина».

Внуки

спросят:

— Что такое капиталист? —

Как дети

теперь:

— Что это

г-о-р-о-д-о-в-о-й?.. —

Для внуков

пишу

в один лист

капитализма

портрет родовой.

Капитализм

в молодые года

был ничего,

деловой парнишка:

первый работал —

не боялся тогда,

что у него

от работ

засалится манишка.

Трико феодальное

ему тесно!

Лез

не хуже,

чем нынче лезут.

Капитализм

революциями

своей весной

расцвел

и даже

подпевал «Марсельезу».

Машину

он

задумал и выдумал.

Люди,

и те — ей!

Он

по вселенной

видимо-невидимо

рабочих расплодил

детей.

Он враз

и царства

и графства сжевал

с коронами их

и с орлами.

Встучнел,

как библейская корова

или вол,

облизывается.

Язык — парламент.

С годами

ослабла

мускулов сталь,

он раздобрел

и распух,

такой же

с течением времени

стал,

как и его гроссбух.

Дворец возвел —

не увидишь такого!

Художник

— не один! —

по стенам поерзал.

Пол ампиристый,

потолок рококовый,

стенки —

Людовика XIV,

Каторза.

Вокруг,

с лицом,

что равно годится

быть и лицом

и ягодицей,

задолицая

полиция.

И краске

и песне

душа глуха,

как корове

цветы

среди луга.

Этика, эстетика

и прочая чепуха —

просто —

его

женская прислуга.

Его

и рай

и преисподняя —

распродает

старухам

дырки

от гвоздей

креста господня

и перо

хвоста

святого духа.

Наконец,

и он

перерос себя,

за него

работает раб.

Лишь наживая,

жря

и спя,

капитализм разбух

и обдряб.

Обдряб

и лег

у истории на пути

в мир,

как в свою кровать.

Его не объехать,

не обойти,

единственный выход —

взорвать!

Знаю,

лирик

скривится горько,

критик

ринется

хлыстиком выстегать:

— А где ж душа?!

Да это ж —

риторика!

Поэзия где ж?

Одна публицистика!! —

Капитализм —

неизящное слово,

куда изящней звучит —

«соловей»,

но я

возвращусь к нему

снова и снова.

Строку

агитаторским лозунгом взвей.

Я буду писать

и про то

и про это,

но нынче

не время

любовных ляс.

Я

всю свою

звонкую силу поэта

тебе отдаю,

атакующий класс.

Пролетариат —

неуклюже и узко

тому,

кому

коммунизм — западня.

Для нас

это слово —

могучая музыка,

могущая

мертвых

сражаться поднять.

Этажи

уже

заёжились, дрожа,

клич подвалов

подымается по этажам:

— Мы прорвемся

небесам

в распахнутую синь.

Мы пройдем

сквозь каменный колодец.

Будет.

С этих нар

рабочий сын —

пролетариатоводец. —

Им

уже

земного шара мало.

И рукой,

отяжелевшей

от колец,

тянется

упитанная

туша капитала

ухватить

чужой горлец.

Идут,

железом

клацая и лацкая.

— Убивайте!

Двум буржуям тесно! —

Каждое село —

могила братская,

города —

завод протезный.

Кончилось —

столы

накрыли чайные.

Пирогом

победа на столе.

— Слушайте

могил чревовещание,

кастаньеты костылей!

Снова

нас

увидите

в военной яви.

Эту

время

не простит вину.

Он расплатится,

придет он

и объявит

вам

и вашинской войне

войну! —

Вырастают

на земле

слезы озёра,

слишком

непролазны

крови топи.

И клонились

одиночки фантазеры

над решением

немыслимых утопий.

Голову

об жизнь

разбили филантропы.

Разве

путь миллионам —

филантропов тропы?

И уже

бессилен

сам капиталист,

так

его

машина размахалась, —

строй его

несет,

как пожелтелый лист,

кризисов

и забастовок хаос.

— В чей карман

стекаем

золотою лавой?

С кем идти

и на кого пенять? —

Класс миллионоглавый

напрягает глаз —

себя понять.

Время

часы

капитала

крало,

побивая

прожекторов яркость.

Время

родило

брата Карла —

старший

ленинский брат

Маркс.

Маркс!

Встает глазам

седин портретных рама.

Как же

жизнь его

от представлений далека!

Люди

видят

замурованного в мрамор,

гипсом

холодеющего старика.

Но когда

революционной тропкой

первый

делали

рабочие

шажок,

о, какой

невероятной топкой

сердце Маркс

и мысль свою зажег!

Будто сам

в заводе каждом

стоя стоймя,

будто

каждый труд

размозоливая лично,

грабящих

прибавочную стоимость

за руку

поймал с поличным.

Где дрожали тельцем,

не вздымая глаз свой

даже

до пупа

биржевика-дельца,

Маркс

повел

разить

войною классовой

золотого

до быка

доросшего тельца.

Нам казалось —

в коммунизмовы затоны

только

волны случая

закинут

нас

юля.

Маркс

раскрыл

истории законы,

пролетариат

поставил у руля.

Книги Маркса

не набора гранки,

не сухие

цифр столбцы —

Маркс

рабочего

поставил на ноги

и повел

колоннами

стройнее цифр.

Вел

и говорил: —

сражаясь лягте,

дело —

корректура

выкладкам ума.

Он придет,

придет

великий практик,

поведет

полями битв,

а не бумаг! —

Жерновами дум

последнее меля

и рукой

дописывая

восковой,

знаю,

Марксу

виделось

видение Кремля

и коммуны

флаг

над красною Москвой.

Назревали,

зрели дни,

как дыни,

пролетариат

взрослел

и вырос из ребят.

Капиталовы

отвесные твердыни

валом размывают

и дробят.

У каких-нибудь

годов

на расстоянии

сколько гроз

гудит

от нарастаний.

Завершается

восстанием

гнева нарастание,

нарастают

революции

за вспышками восстаний.

Крут

буржуев

озверевший норов.

Тьерами растерзанные,

воя и стеная,

тени прадедов,

парижских коммунаров,

и сейчас

вопят

парижскою стеною:

— Слушайте, товарищи!

Смотрите, братья!

Горе одиночкам —

выучьтесь на нас!

Сообща взрывайте!

Бейте партией!

Кулаком

одним

собрав

рабочий класс. —

Скажут:

«Мы вожди»,

а сами —

шаркунами?

За речами

шкуру

распознать умей!

Будет вождь

такой,

что мелочами с нами —

хлеба проще,

рельс прямей.

Смесью классов,

вер,

сословий

и наречий

на рублях колес

землища двигалась.

Капитал

ежом противоречий

рос во-всю

и креп,

штыками иглясь.

Коммунизма

призрак

по Европе рыскал,

уходил

и вновь

маячил в отдаленьи…

По всему поэтому

в глуши Симбирска

родился

обыкновенный мальчик

Ленин.

Я знал рабочего.

Он был безграмотный.

Не разжевал

даже азбуки соль.

Но он слышал,

как говорил Ленин,

и он

знал — всё.

Я слышал

рассказ

крестьянина-сибирца.

Отобрали,

отстояли винтовками

и раем

разделали селеньице.

Они не читали

и не слышали Ленина,

но это

были ленинцы.

Я видел горы —

на них

и куст не рос.

Только

тучи

на скалы

упали ничком.

И на сто верст

у единственного горца

лохмотья

сияли

ленинским значком.

Скажут —

это

о булавках ахи.

Барышни их

вкалывают

из кокетливых причуд.

Не булавка вколота —

значком

прожгло рубахи

сердце,

полное

любовью к Ильичу.

Этого

не объяснишь

церковными славянскими

крюками,

и не бог

ему

велел —

избранник будь!

Шагом человеческим,

рабочими руками,

собственною головой

прошел он

этот путь.

Сверху

взгляд

на Россию брось —

рассинелась речками,

словно

разгулялась

тысяча розг,

словно

плетью исполосована.

Но синей,

чем вода весной,

синяки

Руси крепостной.

Ты

с боков

на Россию глянь —

и куда

глаза ни кинь,

упираются

небу в склянь

горы,

каторги

и рудники.

Но и каторг

больнее была

у фабричных станков

кабала.

Были страны

богатые более,

красивее видал

и умней.

Но земли

с еще большей болью

не довиделось

видеть

мне.

Да, не каждый

удар

сотрешь со щеки.

Крик крепчал:

— Подымайтесь

за землю и волю

вы! —

И берутся

бунтовщики —

одиночки

за бомбу

и за револьвер.

Хорошо

в царя

вогнать обойму!

Ну, а если

только пыль

взметнешь у колеса?!

Подготовщиком

цареубийства

пойман

брат Ульянова,

народоволец

Александр.

Одного убьешь —

другой

во весь свой пыл

пытками

ушедших

переплюнуть тужится.

И Ульянов

Александр

повешен был

тысячным из шлиссельбуржцев.

И тогда

сказал

Ильич семнадцатигодовый —

это слово

крепче клятв

солдатом поднятой руки:

— Брат,

мы здесь

тебя сменить готовы,

победим,

но мы

пойдем путем другим! —

Оглядите памятники —

видите

героев род вы?

Станет Гоголем,

а ты

венком его величь.

Не такой —

чернорабочий,

ежедневный подвиг

на плечи себе

взвалил Ильич.

Он вместе,

учит в кузничной пасти,

как быть,

чтоб зарплата

взросла пятаком.

Что делать,

если

дерется мастер.

Как быть,

чтоб хозяин

поил кипятком.

Но не мелочь

целью в конце:

победив,

не стой так

над одной

сметённой лужею.

Социализм — цель.

Капитализм — враг.

Не веник —

винтовка оружие.

Тысячи раз

одно и то же

он вбивает

в тугой слух,

а назавтра

друг в друга вложит

руки

понявших двух.

Вчера — четыре,

сегодня — четыреста.

Таимся,

а завтра

в открытую встанем,

и эти

четыреста

в тысячи вырастут.

Трудящихся мира

подымем восстанием.

Мы уже

не тише вод,

травинок ниже —

гнев

трудящихся

густится в туче.

Режет

молниями

Ильичевых книжек.

Сыпет

градом

прокламаций и летучек.

Бился

об Ленина

темный класс,

тёк

от него

в просветленьи,

и, обданный

силой

и мыслями масс,

с классом

рос

Ленин.

И уже

превращается в быль

то,

в чем юношей

Ленин клялся:

— Мы

не одиночки,

мы —

союз борьбы

за освобождение

рабочего класса. —

Ленинизм идет

все далее

и более

вширь

учениками

Ильичевой выверки.

Кровью

вписан

героизм подполья

в пыль

и в слякоть

бесконечной Володимирки.

Нынче

нами

шар земной заверчен.

Даже

мы,

в кремлевских креслах если, —

скольким

вдруг

из-за декретов Нерчинск

кандалами

раззвенится в кресле!

Вам

опять

напомню птичий путь я.

За волчком —

трамваев

электрическая рысь.

Кто

из вас

решетчатые прутья

не царапал

и не грыз?!

Лоб

разбей

о камень стенки тесной —

за тобою

смыли камеру

и замели.

«Служил ты недолго, но честно

на благо родимой земли».

Полюбилась Ленину

в какой из ссылок

этой песни

траурная сила?

Говорили —

мужичок

своей пойдет дорогой,

заведет

социализм

бесхитростен и прост.

Нет,

и Русь

от труб

становится сторогой.

Город

дымной бородой оброс.

Не попросят в рай —

пожалуйста,

войдите —

через труп буржуазии

коммунизма шаг.

Ста крестьянским миллионам

пролетариат водитель.

Ленин —

пролетариев вожак.

Понаобещает либерал

или эсерик прыткий,

сам охочий до рабочих шей, —

Ленин

фразочки

с него

пооборвет до нитки,

чтоб из книг

сиял

в дворянском нагише.

И нам

уже

не разговорцы досужие,

что-де свобода,

что люди братья, —

мы

в марксовом всеоружии

одна

на мир

большевистская партия.

Америку

пересекаешь

в экспрессном купе,

идешь Чухломой —

тебе

в глаза

вонзается теперь

РКП

и в скобках

маленькое «б».

Теперь

на Марсов

охотится Пулково,

перебирая

небесный ларчик.

Но миру

эта

строчная буква

в сто крат красней,

грандиозней

и ярче.

Слова

у нас

до важного самого

в привычку входят,

ветшают, как платье.

Хочу

сиять заставить заново

величественнейшее слово

«ПАРТИЯ».

Единица!

Кому она нужна?!

Голос единицы

тоньше писка.

Кто ее услышит? —

Разве жена!

И то

если не на базаре,

а близко.

Партия —

это

единый ураган,

из голосов спрессованный

тихих и тонких,

от него

лопаются

укрепления врага,

как в канонаду

от пушек

перепонки.

Плохо человеку,

когда он один.

Горе одному,

один не воин —

каждый дюжий

ему господин,

и даже слабые,

если двое.

А если

в партию

сгрудились малые —

сдайся, враг,

замри

и ляг!

Партия —

рука миллионопалая,

сжатая

в один

громящий кулак.

Единица — вздор,

единица — ноль,

один —

даже если

очень важный —

не подымет

простое

пятивершковое бревно,

тем более

дом пятиэтажный.

Партия —

это

миллионов плечи,

друг к другу

прижатые туго.

Партией

стройки

в небо взмечем,

держа

и вздымая друг друга.

Партия —

спинной хребет рабочего класса.

Партия —

бессмертие нашего дела.

Партия — единственное,

что мне не изменит.

Сегодня приказчик,

а завтра

царства стираю в карте я.

Мозг класса,

дело класса,

сила класса,

слава класса —

вот что такое партия.

Партия и Ленин —

близнецы-братья —

кто более

матери-истории ценен?

Мы говорим Ленин,

подразумеваем —

партия,

мы говорим

партия,

подразумеваем —

Ленин.

Еще

горой

коронованные главы,

и буржуи

чернеют

как вороны в зиме,

но уже

горение

рабочей лавы

по кратеру партии

рвется из-под земель.

Девятое января.

Конец гапонщины.

Падаем,

царским свинцом косимы.

Бредня

о милости царской

прикончена

с бойней Мукденской,

с треском Цусимы.

Довольно!

Не верим

разговорам посторонним!

Сами

с оружием

встали пресненцы.

Казалось —

сейчас

покончим с троном,

за ним

и буржуево

кресло треснется.

Ильич уже здесь.

Он изо дня на день

проводит

с рабочими

пятый год.

Он рядом

на каждой стоит баррикаде,

ведет

всего восстания ход.

Но скоро

прошла

лукавая вестийка —

«свобода».

Бантики люди надели,

царь

на балкон

выходил с манифестиком.

А после

«свободной»

медовой недели

речи,

банты

и пения плавные

пушечный рев

покрывает басом:

по крови рабочей

пустился в плавание

царев адмирал,

каратель Дубасов.

Плюнем в лицо

той белой слякоти,

сюсюкающей

о зверствах Чека!

Смотрите,

как здесь,

связавши за локти,

рабочих насмерть

секли по щекам.

Зверела реакция.

Интеллигентчики

ушли от всего

и всё изгадили.

Заперлись дома,

достали свечки,

ладан курят —

богоискатели.

Сам заскулил

товарищ Плеханов:

— Ваша вина,

запутали, братцы!

Вот и пустили

крови лохани!

Нечего

зря

за оружье браться. —

Ленин

в этот скулеж недужный

врезал голос

бодрый и зычный:

— Нет,

за оружие

браться нужно,

только более

решительно и энергично.

Новых восстаний вижу день я.

Снова подымется

рабочий класс.

Не защита —

нападение

стать должно

лозунгом масс. —

И этот год

в кровавой пене

и эти раны

в рабочем стане

покажутся

школой

первой ступени

в грозе и буре

грядущих восстаний.

И Ленин

снова

в своем изгнании

готовит

нас

перед новой битвой.

Он учит

и сам вбирает знание,

он партию

вновь

собирает разбитую.

Смотри —

забастовки

вздымают год,

еще —

и к восстанию сумеешь сдвинуться ты.

Но вот

из лет

подымается

страшный четырнадцатый,

Так пишут —

солдат-де

раскурит трубку,

балакать пойдет

о походах древних,

но эту

всемирнейшую мясорубку

к какой приравнять

к Полтаве,

к Плевне?!

Империализм

во всем оголении —

живот наружу,

с вставными зубами,

и море крови

ему по колени —

сжирает страны,

вздымая штыками.

Вокруг него

его подхалимы —

патриоты —

приспособились Вовы —

пишут,

руки предавшие вымыв:

— Рабочий,

дерись

до последней крови! —

Земля —

горой

железного лома,

а в ней

человечья

рвань и рваль,

Среди

всего сумасшедшего дома

трезвый

встал

один Циммервальд.

Отсюда

Ленин

с горсточкой товарищей

встал над миром

и поднял над

мысли

ярче

всякого пожарища,

голос

громче

всех канонад.

Оттуда —

миллионы

канонадою в уши,

стотысячесабельной

конницы бег,

отсюда,

против

и сабель и пушек, —

скуластый

и лысый

один человек.

— Солдаты!

Буржуи,

предав и продав,

к туркам шлют,

за Верден,

на Двину.

Довольно!

Превратим

войну народов

в гражданскую войну!

Довольно

разгромов,

смертей и ран,

у наций

нет

никакой вины.

Против

буржуазии всех стран

подымем

знамя

гражданской войны! —

Думалось:

сразу

пушка-печка

чихнет огнем

и сдунет гнилью,

потом поди,

ищи человечка,

поди,

вспоминай его фамилию.

Глоткой орудий,

шипевших и вывших,

друг другу

страны

орут —

на колени!

Додрались,

и вот

никаких победивших —

один победил

товарищ Ленин.

Империализма прорва!

Мы

истощили

терпенье ангельское.

Ты

восставшею

Россией прорвана

от Тавриза

и до Архангельска.

Империя —

это тебе не кура!

Клювастый орел

с двухглавою властью.

А мы,

как докуренный окурок,

просто

сплюнули

их династью.

Огромный,

покрытый кровавою ржою,

народ,

голодный и голоштанный,

к Советам пойдет

или будет

буржую

таскать,

как и встарь,

из огня каштаны?

— Народ

разорвал

оковы царьи,

Россия в буре,

Россия в грозе, —

читал

Владимир Ильич

в Швейцарии,

дрожа,

волнуясь

над кипой газет.

Но что

по газетным узнаешь клочьям?

На аэроплане

прорваться б ввысь,

туда,

на помощь

к восставшим рабочим, —

одно желанье,

единая мысль.

Поехал,

покорный партийной воле,

в немецком вагоне,

немецкая пломба.

О, если бы

знал

тогда Гогенцоллерн,

что Ленин

и в их монархию бомба!

Питерцы

всё еще

всем на радость

лобзались,

скакали детишками малыми,

но в красной ленточке,

слегка припарадясь,

Невский

уже

кишел генералами.

За шагом шаг —

и дойдут до точки,

дойдут

и до полицейского свиста.

Уже

начинают

казать коготочки

буржуи

из лапок своих пушистых.

Сначала мелочь —

вроде мальков.

Потом повзрослее —

от шпротов до килечек.

Потом Дарданельский,

в девичестве Милюков,

за ним

с коронацией

прет Михаильчик.

❉❉❉❉


Премьер

не власть —

вышивание гладью!

Это

тебе

не грубый нарком.

Прямо девушка —

иди и гладь ее!

Истерики закатывает,

поет тенорком.

Еще

не попало

нам

и росинки

от этих самых

февральских свобод,

а у оборонцев —

уже хворостинки —

«марш, марш на фронт,

рабочий народ».

И в довершение

пейзажа славненького,

нас предававшие

и до

и потом,

вокруг

сторожами

эсеры да Савинковы,

меньшевики —

ученым котом.

И в город,

уже

заплывающий салом,

вдруг оттуда,

из-за Невы,

с Финляндского вокзала

по Выборгской

загрохотал броневик.

И снова

ветер

свежий, крепкий

валы

революции

поднял в пене.

Литейный

залили

блузы и кепки.

«Ленин с нами!

Да здравствует Ленин!»

— Товарищи! —

и над головами

первых сотен

вперед

ведущую

руку выставил. —

— Сбросим

эсдечества

обветшавшие лохмотья.

Долой

власть

соглашателей и капиталистов!

Мы —

голос

воли низа,

рабочего низа

всего света.

Да здравствует

партия,

строящая коммунизм,

да здравствует

восстание

за власть Советов! —

Впервые

перед толпой обалделой

здесь же,

перед тобою,

близ,

встало,

как простое

делаемое дело,

недосягаемое слово —

«социализм».

Здесь же,

из-за заводов гудящих,

сияя горизонтом

во весь свод,

встала

завтрашняя

коммуна трудящихся —

без буржуев,

без пролетариев,

без рабов и господ.

На толщь

окрутивших

соглашательских веревок

слова Ильича

ударами топора.

И речь

прерывало

обвалами рева:

«Правильно, Ленин!

Верно!

Пора!»

Дом

Кшесинской,

за дрыгоножество

подаренный,

нынче —

рабочая блузница.

Сюда течет

фабричное множество,

здесь

закаляется

в ленинской кузнице.

«Ешь ананасы,

рябчиков жуй,

день твой последний

приходит, буржуй».

Уж лезет

к сидящим

в хозяйском стуле —

как живете

да что жуете?

Примериваясь,

в июле

за горло потрогали

и за животик.

Буржуевы зубья

ощерились разом.

— Раб взбунтовался!

Плетями,

да в кровь его! —

И ручку

Керенского

водят приказом —

на мушку Ленина!

В Кресты Зиновьева!

И партия

снова

ушла в подполье.

Ильич на Разливе,

Ильич в Финляндии.

Но ни чердак,

ни шалаш,

ни поле

вождя

не дадут

озверелой банде их.

Ленина не видно,

но он близ.

По тому,

работа движется как,

видна

направляющая

ленинская мысль,

видна

ведущая

ленинская рука.

Словам Ильичевым —

лучшая почва:

падают,

сейчас же

дело растя,

и рядом

уже

с плечом рабочего —

плечи

миллионов крестьян.

И когда

осталось

на баррикады выйти,

день

наметив

в ряду недель,

Ленин

сам

явился в Питер:

— Товарищи,

довольно тянуть канитель!

Гнет капитала,

голод-уродина,

войн бандитизм,

интервенция ворья —

будет! —

покажутся

белее родинок

на теле бабушки,

древней истории. —

И оттуда,

на дни

оглядываясь эти,

голову

Ленина

взвидишь сперва.

Это

от рабства

десяти тысячелетий

к векам

коммуны

сияющий перевал.

Пройдут

года

сегодняшних тягот,

летом коммуны

согреет лета,

и счастье

сластью

огромных ягод

дозреет

на красных

октябрьских цветах.

И тогда

у читающих

ленинские веления,

пожелтевших

декретов

перебирая листки,

выступят

слезы,

выведенные из употребления,

и кровь

волнением

ударит в виски.

Когда я

итожу

то, что прожил,

и роюсь в днях —

ярчайший где,

я вспоминаю

одно и то же —

двадцать пятое,

первый день.

Штыками

тычется

чирканье молний,

матросы

в бомбы

играют, как в мячики.

От гуда

дрожит

взбудораженный Смольный.

В патронных лентах

внизу пулеметчики.

— Вас

вызывает

товарищ Сталин.

Направо

третья,

он

там. —

— Товарищи,

не останавливаться!

Чего стали?

В броневики

и на почтамт! —

— По приказу

товарища Троцкого! —

— Есть! —

повернулся

и скрылся скоро,

и только

на ленте

у флотского

под лампой

блеснуло —

«Аврора».

Кто мчит с приказом,

кто в куче спорящих,

кто щелкал

затвором

на левом колене.

Сюда

с того конца коридорища

бочком

пошел

незаметный Ленин.

Уже

Ильичем

поведенные в битвы,

еще

не зная

его по портретам,

толкались,

орали,

острее бритвы

солдаты друг друга

крыли при этом.

И в этой желанной

железной буре

Ильич,

как будто

даже заспанный,

шагал,

становился

и глаз, сощуря,

вонзал,

заложивши

руки за спину.

В какого-то парня

в обмотках,

лохматого,

уставил

без промаха бьющий глаз,

как будто

сердце

с-под слов выматывал,

как будто

душу

тащил из-под фраз.

И знал я,

что всё

раскрыто и понято

и этим

глазом

наверное выловится —

и крик крестьянский,

и вопли фронта,

и воля нобельца,

и воля путиловца.

Он

в черепе

сотней губерний ворочал,

людей

носил

до миллиардов полутора.

Он

взвешивал

мир

в течение ночи,

а утром:

— Всем!

Всем!

Всем это —

фронтам,

кровью пьяным,

рабам

всякого рода,

в рабство

богатым отданным. —

Власть Советам!

Земля крестьянам!

Мир народам!

Хлеб голодным! —

Буржуи

прочли

— погодите,

выловим. —

животики пятят

доводом веским —

ужо им покажут

Духонин с Корниловым,

покажут ужо им

Гучков с Керенским.

Но фронт

без боя

слова эти взяли —

деревня

и город

декретами залит,

и даже

безграмотным

сердце прожег.

Мы знаем,

не нам,

а им показали,

какое такое бывает

«ужо».

Переходило

от близких к ближним,

от ближних

дальним взрывало сердца:

«Мир хижинам,

война,

война,

война дворцам!»

Дрались

в любом заводе и цехе,

горохом

из городов вытряхали,

а сзади

шаганье октябрьское

метило вехи

пылающих

дворянских усадеб.

Земля —

подстилка под ихними порками,

и вдруг

ее,

как хлебища в узел,

со всеми ручьями ее

и пригорками

крестьянин взял

и зажал, закорузел.

В очках

манжетщики,

злобой похаркав,

ползли туда,

где царство да графство.

Дорожка скатертью!

Мы и кухарку

каждую

выучим

управлять государством!

Мы жили

пока

производством ротаций.

С окопов

летело

в немецкие уши:

— Пора кончать!

Выходите брататься! —

И фронт

расползался

в улитки теплушек.

Такую ли

течь

загородите горстью?

Казалось —

наша лодчонка кренится —

Вильгельмов сапог,

Николаева шпористей,

сотрет

Советской страны границы.

Пошли эсеры

в плащах распашонкой,

ловили бегущих

в свое словоблудьище,

тащили

по-рыцарски

глупой шпажонкой

красиво

сразить

броневые чудища!

Ильич

петушившимся

крикнул:

— Ни с места!

Пусть партия

взвалит

и это бремя.

Возьмем

передышку похабного Бреста.

Потеря — пространство,

выигрыш — время. —

Чтоб не передохнуть

нам

в передышку,

чтоб знал —

запомнят удары мои,

себя

не муштровкой —

сознанием вышколи,

стройся

рядами

Красной Армии.

Историки

с гидрой плакаты выдерут

— чи эта гидра была,

чи нет? —

а мы

знавали

вот эту гидру

в ее

натуральной величине.

«Мы смело в бой пойдем

за власть Советов

и как один умрем

в борьбе за это!»

Деникин идет.

Деникина выкинут,

обрушенный пушкой

подымут очаг.

Тут Врангель вам —

на смену Деникину.

Барона уронят —

уже Колчак.

Мы жрали кору,

ночевка — болотце,

но шли

миллионами красных звезд,

и в каждом — Ильич,

и о каждом заботится

на фронте

в одиннадцать тысяч верст.

Одиннадцать тысяч верст

окружность,

а сколько

вдоль да поперек!

Ведь каждый дом

атаковывать нужно,

каждый

врага

в подворотнях берег.

Эсер с монархистом

шпионят бессонно —

где жалят змеей,

где рубят с плеча.

Ты знаешь

путь

на завод Михельсона?

Найдешь

по крови

из ран Ильича.

Эсеры

целят

не очень верно —

другим концом

да себя же

в бровь.

Но бомб страшнее

и пуль револьверных

осада голода,

осада тифов.

Смотрите —

кружат

над крошками мушки,

сытней им,

чем нам

в осьмнадцатом году, —

простаивали

из-за осьмушки

сутки

в улице

на холоду.

Хотите сажайте,

хотите травите —

завод за картошку —

кому он не жалок!

И десятикорпусный

судостроитель

пыхтел

и визжал

из-за зажигалок.

А у кулаков

и масло и пышки.

Расчет кулаков

простой и верненький —

запрячь хлеба

да зарой в кубышки

николаевки

да керенки.

Мы знаем —

голод

сметает начисто,

тут нужен зажим,

а не ласковость воска,

и Ленин

встает

сражаться с кулачеством

и продотрядами

и продразверсткой.

Разве

в этакое время

слово «демократ»

набредет

какой головке дурьей?!

Если бить,

так чтоб под ним

панель была мокра:

ключ побед —

в железной диктатуре.

Мы победили,

но мы

в пробоинах:

машина стала,

обшивка —

лохмотья.

Валы обломков!

Лохмотьев обойных!

Идите залейте!

Возьмите и смойте!

Где порт?

Маяки

поломались в порту,

кренимся,

мачтами

волны крестя!

Нас опрокинет —

на правом борту

в сто миллионов

груз крестьян.

В восторге враги

заливаются воя,

но так

лишь Ильич умел и мог —

он вдруг

повернул

колесо рулевое

сразу

на двадцать румбов вбок.

И сразу тишь,

дивящая даже;

крестьяне

подвозят

к пристани хлеб.

Обычные вывески

— купля —

— продажа —

— нэп.

Прищурился Ленин:

— Чинитесь пока чего,

аршину учись,

не научишься —

плох. —

Команду

усталую

берег покачивал.

Мы к буре привыкли,

что за подвох?

Залив

Ильичем

указан глубокий

и точка

смычки-причала

найдена,

и плавно

в мир,

строительству в доки,

вошла

Советских республик громадина.

И Ленин

сам

где железо,

где дерево

носил

чинить

пробитое место.

Стальными листами

вздымал

и примеривал

кооперативы,

лавки

и тресты.

И снова

становится

Ленин штурман,

огни по бортам,

впереди и сзади.

Теперь

от абордажей и штурма

мы

перейдем

к трудовой осаде.

Мы

отошли,

рассчитавши точно.

Кто разложился —

на берег

за ворот.

Теперь вперед!

Отступленье окончено.

РКП,

команду на борт!

Коммуна — столетия,

что десять лет для ней?

Вперед —

и в прошлом

скроется нэпчик.

Мы двинемся

во сто раз медленней,

зато

в миллион

прочней и крепче.

Вот этой

мелкобуржуазной стихии

еще

колышется

мертвая зыбь,

но, тихие

тучи

молнией выев,

уже —

нарастанье

всемирной грозы.

Враг

сменяет

врага поределого,

но будет —

над миром

зажжем небеса

— но это

уже

полезней проделывать,

чем

об этом писать. —

Теперь,

если пьете

и если едите,

на общий завод ли

идем

с обеда,

мы знаем —

пролетариат — победитель,

и Ленин —

организатор победы.

От Коминтерна

до звонких копеек,

серпом и молотом

в новой меди,

одна

неписаная эпопея —

шагов Ильича

от победы к победе.

Революции —

тяжелые вещи,

один не подымешь —

согнется нога.

Но Ленин

меж равными

был первейший

по силе воли,

ума рычагам.

Подымаются страны

одна за одной —

рука Ильича

указывала верно:

народы —

черный,

белый

и цветной —

становятся

под знамя Коминтерна.

Столпов империализма

непреклонные колонны —

буржуи

пяти частей света,

вежливо

приподымая

цилиндры и короны,

кланяются

Ильичевой республике советов.

Нам

не страшно

усилие ничье,

мчим

вперед

паровозом труда…

и вдруг

стопудовая весть —

с Ильичем

удар.

Если бы

выставить в музее

плачущего большевика,

весь день бы

в музее

торчали ротозеи.

Еще бы —

такое

не увидишь и в века!

Пятиконечные звезды

выжигали на наших спинах

панские воеводы.

Живьем,

по голову в землю,

закапывали нас банды

Мамонтова.

В паровозных топках

сжигали нас японцы,

рот заливали свинцом и оловом,

отрекитесь! — ревели,

но из

горящих глоток

лишь три слова:

— Да здравствует коммунизм! —

Кресло за креслом,

ряд в ряд

эта сталь,

железо это

вваливалось

двадцать второго января

в пятиэтажное здание

Съезда советов.

Усаживались,

кидались усмешкою,

решали

походя

мелочь дел.

Пора открывать!

Чего они мешкают?

Чего

президиум,

как вырубленный, поредел?

Отчего

глаза

краснее ложи?

Что с Калининым?

Держится еле.

Несчастье?

Какое?

Быть не может!

А если с ним?

Нет!

Неужели?

Потолок

на нас

пошел снижаться вороном.

Опустили головы —

еще нагни!

Задрожали вдруг

и стали черными

люстр расплывшихся огни.

Захлебнулся

колокольчика ненужный щелк.

Превозмог себя

и встал Калинин.

Слёзы не сжуешь

с усов и щек.

Выдали.

Блестят у бороды на клине.

Мысли смешались,

голову мнут.

Кровь в виски,

клокочет в вене:

— Вчера

в шесть часов пятьдесят минут

скончался товарищ Ленин! —

Этот год

видал,

чего не взвидят сто.

День

векам

войдет

в тоскливое преданье.

Ужас

из железа

выжал стон.

По большевикам

прошло рыданье.

Тяжесть страшная!

Самих себя же

выволакивали

волоком.

Разузнать —

когда и как?

Чего таят!

В улицы

и в переулки

катафалком

плыл

Большой театр.

Радость

ползет улиткой.

У горя

бешеный бег.

Ни солнца,

ни льдины слитка —

всё

сквозь газетное ситко

черный

засеял снег.

На рабочего

у станка

весть набросилась.

Пулей в уме.

И как будто

слезы стакан

опрокинули на инструмент.

И мужичонко,

видавший виды,

смерти

в глаз

смотревший не раз,

отвернулся от баб,

но выдала

кулаком

растертая грязь.

Были люди — кремень,

и эти

прикусились,

губу уродуя.

Стариками

рассерьезничались дети,

и, как дети,

плакали седобородые.

Ветер

всей земле

бессонницею выл,

и никак

восставшей

не додумать до конца,

что вот гроб

в морозной

комнатеночке Москвы

революции

и сына и отца.

Конец,

конец,

конец.

Кого

уверять!

Стекло —

и видите под…

Это

его

несут с Павелецкого

по городу,

взятому им у господ.

Улица,

будто рана сквозная —

так болит

и стонет так.

Здесь

каждый камень

Ленина знает

по топоту

первых

октябрьских атак.

Здесь

всё,

что каждое знамя

вышило,

задумано им

и велено им.

Здесь

каждая башня

Ленина слышала,

за ним

пошла бы

в огонь и в дым.

Здесь

Ленина

знает

каждый рабочий,

сердца ему

ветками елок стели.

Он в битву вел,

победу пророчил,

и вот

пролетарий —

всего властелин.

Здесь

каждый крестьянин

Ленина имя

в сердце

вписал

любовней, чем в святцы.

Он земли

велел

назвать своими,

что дедам

в гробах,

засеченным, снятся.

И коммунары

с-под площади Красной,

казалось,

шепчут:

— Любимый и милый!

Живи,

и не надо

судьбы прекрасней —

сто раз сразимся

и ляжем в могилы! —

Сейчас

прозвучали б

слова чудотворца,

чтоб нам умереть

и его разбудят, —

плотина улиц

враспашку растворится,

и с песней

на смерть

ринутся люди.

Но нету чудес,

и мечтать о них нечего.

Есть Ленин,

гроб

и согнутые плечи.

Он был человек

до конца человечьего —

неси

и казнись

тоской человечьей.

Вовек

такого

бесценного груза

еще

не несли

океаны наши,

как гроб этот красный,

к Дому союзов

плывущий

на спинах рыданий и маршей.

Еще

в караул

вставала в почетный

суровая гвардия

ленинской выправки,

а люди

уже

прожидают, впечатаны

во всю длину

и Тверской

и Димитровки.

В семнадцатом

было —

в очередь дочери

за хлебом не вышлешь —

завтра съем!

Но в эту

холодную,

страшную очередь

с детьми и с больными

встали все.

Деревни

строились

с городом рядом.

То мужеством горе,

то детскими вызвенит.

Земля труда

проходила парадом —

живым

итогом

ленинской жизни.

Желтое солнце,

косое и лаковое,

взойдет,

лучами к подножью кидается.

Как будто

забитые,

надежду оплакивая,

склоняясь в горе,

проходят китайцы.

Вплывали

ночи

на спинах дней,

часы меняя,

путая даты.

Как будто

не ночь

и не звезды на ней,

а плачут

над Лениным

негры из Штатов.

Мороз небывалый

жарил подошвы.

А люди

днюют

давкою тесной.

Даже

от холода

бить в ладоши

никто не решается —

нельзя,

неуместно.

Мороз хватает

и тащит,

как будто

пытает,

насколько в любви закаленные.

Врывается в толпы.

В давку запутан,

вступает

вместе с толпой за колонны.

Ступени растут,

разрастаются в риф.

Но вот

затихает

дыханье и пенье,

и страшно ступить —

под ногою обрыв —

бездонный обрыв

в четыре ступени.

Обрыв

от рабства в сто поколений,

г